2010 3/4

Выставка Победы - 1975.

Ренат Харис

Поэма

Я много лет с усмешкой принимал
слова о том, что нам нельзя без прошлого.
Я ход судьбы тогда не понимал,
не видя в прошлом ничего хорошего.

А жизнь былая — варом в казане,
как на огне, бурлила растревоженно
и заливала сердце жаром мне,
чтоб я постиг, что все недаром прожито.

И в некий год, в большой картинный зал,
явившись к другу — живописцу знатному,
я словно вдруг на тридцать лет назад
перелетел по волшебству внезапному…

К тридцатилетию Победы
в те дни готовилась страна.
И, забывая про обеды,
мы перелистывали беды
те, что отцы и наши деды
в былом изведали сполна.
(В нас всех жила еще война…)

Чем ближе подходила дата,
тем больше сыпалось идей,
как возвеличить нам Солдата,
что от фашизма спас людей.

И, зная цену тем походам,
мир как знамена ввысь вознес
платки, впитавшие за годы
потоки горьких вдовьих слез.

Чтоб не остался невоспетым
из дней военных ни один,
в музейном зале в честь Победы
открылась выставка картин.

И, плача красками, полотна
кричали, горечи полны,
о тех кровавых, тех голодных,
о тех великих днях войны…

* * *
…И вот в те месяцы, когда
Казань кипела, как вода,
а праздник сыпал жар и искры —
из-под берлинских тополей
на наш победный юбилей,
перемахнув полмира быстро,
попал немецкий замминистра.

Он в ГДР жил, и в народ
культуру нес из года в год,
был мой коллега и ровесник.
И я приставлен был к нему,
чтоб объяснять, где что к чему,
о чем стихи гласят и песни.

Но, впрочем, с этой стороны
мои услуги не нужны
ему, по сути, оказались,
поскольку с русским языком
он был давным-давно знаком
и им владел легко, на зависть.

Признаться, немцев я тогда
не видел близко никогда,
был первым этот Клаус Хёпке.
А он легко со мной острил,
стихов цитатами сорил
(словно сидел и говорил
в нем робот от нажатья кнопки!).

При слове «немец» предо мной
не образ Гёте, столь родной,
тогда всплывал и не Бетховен,
а Гитлер и горящий край —
тот изуверски страшный «рай»,
что был для бед нам уготован.

То говорила в нас не месть
(хотя к фашизму счеты есть
у каждого в семье советской), —
то дух Победы в нас пылал,
он жег нам душу и толкал
на вызов нации немецкой.

Еще бы нас тот дух не жег,
когда фашиста злой сапог
четыре года нас утюжил!
Лишь спичку к сердцу поднеси,
и, как огонь, по всей Руси
помчится гнев, как зверь разбужен.

Конечно, я не забывал,
что Хёпке сам не воевал
и был к фашизму непричастен.
Но дух возмездия во мне
таился громом в тишине
и разрывал меня на части.

Он не при чем, но он из тех,
кто нас губил, — так пусть за всех
покается передо мною!
А донесет потом?.. Ну что ж…
меня не ввергнешь этим в дрожь,
зато сведу свой счет с войною!

Я не считал, что я герой,
но безрассудство в нас порой
бежит вперед быстрей рассудка.
Позор ли, слава впереди —
мы то не знаем. Но в груди
щемит так сладко и так жутко…

Я изо всех крепился сил,
а после Хёпке пригласил
в музей народного искусства.
Там золотая блещет вязь,
там меж веками видно связь,
там пир художественного вкуса.

Он согласился. И сказал,
что для него музейный зал
во много раз священней храма.
«Для Вас ведь тоже? Разве, нет?..» —
и я легко кивнул в ответ,
но взгляд его не встретил прямо.

* * *
…И вот мы в музее. Продлив распорядок,
сотрудники славят пред нами Восток.
И видно, что все они искренне рады,
когда что-то гостя приводит в восторг.

И с трепетом, будто и вправду мы в храме,
мы слушаем повесть, идя по коврам,
о тайнах узорчатой филиграни,
что только булгарским далась мастерам.

И, глубже вникая в Востока истоки,
спросил он, прервав чужих слов караван:
— Вы разве не тех же кровей, что жестокий
и сеявший ужас вокруг Чингисхан?

И я, тот вопрос принимая по праву,
ответил, не пряча пылающих глаз:
— Он здесь проносил свою черную славу,
и сажа той славы осела на нас.

(В те годы, монгольско-татарского ига
чураясь сильнее, чем грозной чумы,
в научных трудах, сочиненьях и книгах
спешили от предков отречься все мы…)

Вот так, проходя меж сокровищ старинных,
не трогая тему войны и вины,
мы вышли в тот зал, где висели картины,
что были Победе все посвящены.

Я сам его вывел туда ненароком,
чтоб, видя, как правда окружит его,
не думал он о Чингисхане жестоком,
а Гитлера вспомнил хоть раз своего.

Пусть ходит, пусть видит победу народа,
что встал, как плотина пред скопищем льдин…

…И он, отказавшись от экскурсовода,
ходил от картины к картине, один…
Ровесник мой. Сорокалетний блондин.

* * *
…Я, как в кино, смотрю со стороны,
и грудь мою злорадством распирает,
когда на Хёпке жалко со стены
плененные эсэсовцы взирают.

Он переходит дальше к полотну,
но та же тема всюду в этом зале.
И разве сбросишь с совести войну,
что твои предки в мире развязали?

Вокруг — ни звука. Как на море в штиль.
Он к полотну ЯкуповаI подходит:
на нем застыл поэт Муса Джалиль,
что и доныне духом жив в народе.

Вот Клаус Хёпке стал у полотна.
Муса — прекрасен… Мерзко окруженье…
Мне пять минут видна одна спина:
он в полотно глядит, как в отраженье.

Как будто он у зеркала застыл,
не поняв своего там появленья.
Как трудно жить, когда зияет тыл
прорехами греха и преступленья!

Уже не раз, когда приходит час
спасать себя от правды иль наветов,
цари и палачи от Божьих глаз
скрываются за спинами поэтов.

Вот и теперь, в весенний этот день,
словно в картину вдруг переселившись,
он подошел к поэту и, как тень,
встал рядом с ним, с его фигурой слившись.

И вдруг спокойно, как растет трава,
сквозь тихий зал ко мне стихи поплыли.
И, их услышав, я узнал слова —
то были строки нашего Джалиля:

«Пускай мои минуты сочтены,
Пусть ждет меня палач и вырыта могила,
Я ко всему готов. Но мне еще нужны
Бумага белая и черные чернила…» II

Он так читал, как будто филигрань
сплетал из нитей золотых для перстня,
и каждый слог, словно алмаза грань
сверкал, вливаясь в эту реку-песню!

Он в этот миг стал дивно вдруг хорош,
и показался на Мусу похожим.

…А он закончил и сказал: — Ну, что ж…
Поехали ко мне… и там продолжим…

* * *
…И вот мы в гостиничном «люксе». Коньяк и лимоны
стоят на столе в ожидании первого тоста.
А я извожусь в нетерпенье, сгораю весь просто:
когда же он каяться будет за жертв миллионы?

Он должен лицом сейчас сделаться серый, как китель,
казнимый виной за отцов, — думал я убежденно.
И стало легко мне на сердце, ведь я — победитель!
А он, как тогда, в 45-м, опять, побежденный.

Но, тонкие рюмки успев между делом наполнить,
так просто спросил меня Клаус, к столу приглашая:
— Скажи мне, коллега… о чем ты хотел мне напомнить,
на выставке этой глазами меня прожигая?

Ты гневом пылал и стрелял, как из пушки, очами,
бросая в меня через зал свои взгляды косые.
Ты, видно, смешал меня в сердце своем с палачами,
которые жгли в 41-м деревни России.

Так ты бы спросил меня лучше со всей прямотою,
и я б рассказал, как гестапо отца расстреляло,
а после — и мать. И остался я жить сиротою
у тетки, и та меня в темных подвалах скрывала.

Отец мой и мать были видные антифашисты,
и Гитлер казнил их… я даже примерно не знаю,
где место могилы… и ставлю букетик душистый
пред Русским Солдатом, что в Трептовом парке, 9 мая.

Так он говорил и смотрел на меня с явной жалостью:
мол, ты ведь уже не ребенок в коротких штанишках…
А я полыхал от стыда, как за гадкою шалостью
застигнутый взрослыми дерзкий проказник-мальчишка.

И, взгляда не пряча, ничуть не лишив себя гордости,
сказал я: «Прости», — каясь в несправедливой предвзятости.
(Но стыдно и ныне. У совести нет срока годности,
как нет его также у подлости или у святости.)

— Подобные выставки делаем мы и в Германии,
ничуть не боясь, что покажется правда обидною, —
итог подводя, молвил Хёпке, и за понимание
мы подняли тост, как за истину, нам очевидную.

— Народ — не шеренги, одетые в форму мышиную,
готовые топать вперед за бравурными маршами.
Народ — это те, кто не стали военной машиною.
Народ — это мы. Ты и я. Вместе с болями нашими…

Так он завершил свою речь и по рюмкам разлил.
И вновь над столом зазвучал наш любимый Джалиль:

«Если жизнь проходит без следа,
В низости, в неволе, что за честь?
Лишь в свободе жизни красота!
Лишь в отважном сердце вечность есть!..»III

Мы рюмки сомкнули. И высекли радостный звон.
И тост за Мусу без раздумия провозгласили.
Не часто приходят такие поэты, как он,
для этого надо и дух, и масштаб, как в России…

И, глядя на Хёпке, я стал ему так благодарен!
(И мне показалось, что он — малость тоже татарин…)

Перевод с татарского языка
Николая Переяслова

____________________________________________________

I. Харис Якупов, известный татарский художник, академик живописи Академии художеств России, автор картины «Перед приговором».
II. Строки из стихотворения Мусы Джалиля «Случается порой» (1943 г.).
III. Строки из стихотворения Мусы Джалиля «О героизме» (1943 г.).